Колымский тоннель - Страница 90


К оглавлению

90

Однако прошла зима, Краснова привезли в лагерь из больницы, куда заботливый Бугрин отправил его почти немедленно, и вот бывший начальник стоит перед нынешним в его, таком знакомом, кабинете, и ничего ему, Бугрину, не сделалось. Он подходит к музыкальной этажерке, ставит на пластинку иглу, и звучит голос Обуховой:


Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности своей…

Шипенье иглы уже не напоминает Краснову ни шум поземки по дощатой стене, ни голос пара в чайнике, ни отдаленный шум двуручных пил в зимней лесосеке. Он напоминает ему ту грусть, которой он так охотно поддавался в Лабирии, мечтая о своем патефоне и об этой пластинке. Получай свою "Элегию", Васька Краснов! Что же ты не млеешь?

— Ну вот, — Бугрин улыбается, — одну зиму ты пережил. — Еще две как-нибудь, верно, славянин? Ну, давай теперь так. Бригадиром тебе быть не надо. Не с твоим здоровьем. Нарядчиком или на кухню тоже не хочу: блатари — они везде блатари, загрызут. Можно писарем, можно в библиотеку. Выбирай. В библиотеку, пожалуй?

Краснов кивнул.

— Ну и славно. Я фронтовиков собрал в отдельные бараки, вот к ним и пойдешь жить. Скажи дежурному, пусть поселит тебя во второй.

Была послеобеденная пора, лагерь был пуст, апрельское солнце топило снег на плацу, с углов крыш падали первые капли. Краснов шел за дежурным ко второму бараку и вспоминал, как год назад на Острове Скорби он строил для себя маленькое подобие родного лагеря. Будь оно все проклято. Даже зековская больница — сущий ад. Он научился там многому, о чем не подозревал, будучи начальником "Ближнего". Это удивительно: ведь раньше он был уверен, что знает все хитрости зековского бытия. Даже в больнице, которая сущий рай против лагеря, жизнь заключенного есть борьба, точно по Марксу. Борьба за каждую минуту жизни, ничего не стоящей и никому, кроме тебя, не нужной. Теперь же, он знал, начнется самое страшное. Кем бы ни назначали работать, он не выживет, потому что друзья Сашки Краснова сразу разберутся, кто перед ними. Все это произойдет в полутемном бараке, на грязных нарах. И вши не утратят интереса к его бесчувственному телу, пока оно совсем не остынет и не закоченеет… Интересно, как будут казнить? Все же не блатные, мучить-то не должны…

Ему показали нары, и он сразу отправился принимать библиотеку. И до позднего вечера провозился с книгами, чувствуя к ним особую привязанность после полутора лет разлуки. Он даже открыл для себя, что скучал в Лабирии не столько по "Элегии" — это было как бы внешне, — больше всего ему не хватало художественных книг, этой захватывающей лжи, которая почему-то вызывает в простой человеческой душе больше доверия, чем окружающая правда ежедневного бытия, сколь бы захватывающа она ни была.

Как странен человек, — думал Краснов. — Ему всегда нужно то, чего он не имеет, даже если оно совершенная дрянь. Желание иметь недоступное — вот движущая сила в человеке. Смирить ее — равно подвигу. Не таковы ли свободные граждане Лабирии? Свободные от заблуждений. От излишеств. От извращений. От всех недостатков?! Почему же я не стал одним из них? Светка и Сашка стали, а я — нет. Выходит, я настолько извращен, настолько неправилен, что вижу недостаток человека в отсутствии недостатков? Что — человека, целого общества! Превосходного, безупречного, но негодного для меня. Каков же тогда коммунизм? Да и в названии ли дело? Я приучен на все вешать бирки. Да можно ли хоть чему-либо на свете дать единственное, исчерпывающее название? Вот книга — "Социалистический реализм". Значит, есть империалистический, феодальный, будет коммунистический… А просто реализма нет и никогда не будет? Или вот — "Демократический централизм". Боже мой, почему я не задумывался раньше о смысле слов? "Почетный долг!" "Управление культурой!" "Патриот — интернационалист!" Что это?

Он хотел остаться на ночь в библиотеке. Но пришел дежурный ефрейтор и сказал: "Не положено".

— Почему "не положено?" — спросил Краснов. Дежурный дал расширенный ответ, рассчитанный на то, чтобы полностью исключить в дальнейшем какие-либо вопросы. И поскольку наказать его за словоохотливость у бывшего капитана не было возможности, пришлось отдать ему ключ от библиотеки и "хромать", "катиться", "уё…" "в свой вонючий барак".

Усталые и грязные люди копошились в полутьме на нарах и вокруг железной бочки, переделанной в печь. Пахло дымом, прелью, усталостью и — чуть-чуть — жареным хлебом, над тонкими ломтиками которого колдовал у печки полускелет с безумными глазами.

— А вот и новенький! — сказали от печки, едва за Красновым закрылась дверь. — Иди, садись. Дайте ему место.

Полускелет забрал свой сухарик и отошел. Краснов сел на его чурбан.

— Ну, рассказывай, кто таков, откуда, за что, когда…

Краснов не видел их лиц. Он не мог смотреть в их лица. Они казались ему грязными пятнами, на которых блестели волчьи глаза. Он слышал за спиной дыхание и не мог избавиться от страха, что удавка уже занесена, сейчас набросят и рванут.

Он был уверен, что все они знают Александра Краснова. С ними ложь не пройдет. Надо сделать что-то такое, чтобы не впутывать в это дело Сашку, но и под своим позорным именем умирать не хотелось. И он сказал то, до чего не мог додуматься за всю зиму, а сейчас дошел в несколько секунд. Надо говорить правду, но ту правду, в которой он — Скидан.

Его слушали. Переглядывались. Он смотрел, рассказывая, на огонь в печке, на искры, бегающие по угольям, но краем глаза отмечал, что переглядываются с непонятным для него пониманием.

90